Неточные совпадения
Был белый утренний час;
в огромном лесу стоял тонкий пар, полный странных видений. Неизвестный охотник, только что покинувший свой костер,
двигался вдоль реки; сквозь деревья сиял просвет ее воздушных пустот, но прилежный охотник не подходил к ним, рассматривая свежий след медведя, направляющийся к
горам.
Он ушел, и комната налилась тишиной. У стены, на курительном столике
горела свеча, освещая портрет Щедрина
в пледе; суровое бородатое лицо сердито морщилось,
двигались брови, да и все, все вещи
в комнате бесшумно
двигались, качались. Самгин чувствовал себя так, как будто он быстро бежит, а
в нем все плещется, как вода
в сосуде, — плещется и, толкая изнутри, еще больше раскачивает его.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно
двигалась лодка, на носу ее
горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом
в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом
в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
«Ночью писать, — думал Обломов, — когда же спать-то? А поди тысяч пять
в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть,
гореть, не знать покоя и все куда-то
двигаться… И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет — а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»
Полноводье еще не сбыло, и река завладела плоским прибрежьем, а у крутых берегов шумливо и кругами омывали подножия
гор.
В разных местах, незаметно, будто не
двигаясь, плыли суда. Высоко на небе рядами висели облака.
Но ведь до мук и не дошло бы тогда-с, потому стоило бы мне
в тот же миг сказать сей
горе:
двинься и подави мучителя, то она бы
двинулась и
в тот же миг его придавила, как таракана, и пошел бы я как ни
в чем не бывало прочь, воспевая и славя Бога.
И без того уж знаю, что царствия небесного
в полноте не достигну (ибо не
двинулась же по слову моему
гора, значит, не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы кожу с себя дам содрать?
Я встал и поспешно направился к биваку. Костер на таборе
горел ярким пламенем, освещая красным светом скалу Ван-Син-лаза. Около огня
двигались люди; я узнал Дерсу — он поправлял дрова. Искры, точно фейерверк, вздымались кверху, рассыпались дождем и медленно гасли
в воздухе.
Дрова
в костре
горели ярко. Черные тучи и красные блики
двигались по земле, сменяя друг друга; они то удалялись от костра, то приближались к нему вплотную и прыгали по кустам и снежным сугробам.
У Дерсу была следующая примета: если во время дождя
в горах появится туман и он будет лежать неподвижно — это значит, что дождь скоро прекратится. Но если туман быстро
двигается — это признак затяжного дождя и, может быть, тайфуна [Тайфун — искаженное китайское слово «тайфынь» — большой ветер, как называют тихоокеанские циклоны.].
Горы горшков, закутанных
в сено, медленно
двигались, кажется, скучая своим заключением и темнотою; местами только какая-нибудь расписанная ярко миска или макитра хвастливо выказывалась из высоко взгроможденного на возу плетня и привлекала умиленные взгляды поклонников роскоши.
Виноваты
в этом главным образом естественные условия Александровской долины:
двигаться назад к морю нельзя, не годится здесь почва, с боков пост ограничен
горами, а вперед он может расти теперь только
в одном направлении, вверх по течению Дуйки, по так называемой Корсаковской дороге: здесь усадьбы тянутся
в один ряд и тесно жмутся друг к другу.
Тяжелые, лохматые, они
двигались куда-то на юго-запад, взбирались по распадкам, обволакивали мысы и оставляли
в поле зрения только подошвы
гор.
Луна плывет высоко над землею
Меж бледных туч;
Но движет с вышины волной морскою
Волшебный луч.
Моей души тебя признало море
Своей луной,
И
движется — и
в радости и
в горе —
Тобой одной.
Тоской любви, тоской немых стремлений
Душа полна;
Мне тяжело… Но ты чужда смятений,
Как та луна.
Из Туляцкого конца дорога поднималась
в гору. Когда обоз поднялся, то все возы остановились, чтобы
в последний раз поглядеть на остававшееся
в яме «жило». Здесь провожавшие простились. Поднялся опять рев и причитания. Бабы ревели до изнеможения, а глядя на них, голосили и ребятишки. Тит Горбатый надел свою шляпу и
двинулся: дальние проводы — лишние слезы. За ним хвостом
двинулись остальные телеги.
Поведение Андрея явно изменило судей, его слова как бы стерли с них что-то, на серых лицах явились пятна,
в глазах
горели холодные, зеленые искры. Речь Павла раздражила их, но сдерживала раздражение своей силой, невольно внушавшей уважение, хохол сорвал эту сдержанность и легко обнажил то, что было под нею. Они перешептывались со странными ужимками и стали
двигаться слишком быстро для себя.
А теперь все пойдут грустные, тяжелые воспоминания; начнется повесть о моих черных днях. Вот отчего, может быть, перо мое начинает
двигаться медленнее и как будто отказывается писать далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с такою любовью переходила
в памяти моей малейшие подробности моего маленького житья-бытья
в счастливые дни мои. Эти дни были так недолги; их сменило
горе, черное
горе, которое бог один знает когда кончится.
На главной улице не было окна,
в котором бы не
горели огни и не
двигались человеческие фигуры, сгорбленные
в три погибели и качавшиеся взад и вперед как маятники.
Особенно невыносимой становилась жизнь с вечера, когда
в тишине стоны и плач звучали яснее и обильнее, когда из ущелий отдаленных
гор выползали сине-черные тени и, скрывая вражий стан,
двигались к полуразбитым стенам, а над черными зубцами
гор являлась луна, как потерянный щит, избитый ударами мечей.
Вероятно, оттого, что я выбегал на улицу без шапки и калош, у меня поднялся сильный жар.
Горело лицо, ломило ноги… Тяжелую голову клонило к столу, а
в мыслях было какое-то раздвоение, когда кажется, что за каждою мыслью
в мозгу
движется ее тень.
Зина осталась одна. Невыразимая тягость давила ее душу. Она чувствовала отвращение до тошноты. Она готова была презирать себя. Щеки ее
горели. С сжатыми руками, стиснув зубы, опустив голову, стояла она, не
двигаясь с места. Слезы стыда покатились из глаз ее…
В эту минуту отворилась дверь, и Мозгляков вбежал
в комнату.
Нельзя сомневаться, что есть люди, имеющие этот дар, но им воспользоваться может только существо избранное, существо, которого душа создана по образцу их души, которого судьба должна зависеть от их судьбы… и тогда эти два созданья, уже знакомые прежде рождения своего, читают свою участь
в голосе друг друга;
в глазах,
в улыбке… и не могут обмануться… и
горе им, если они не вполне доверятся этому святому таинственному влечению… оно существует, должно существовать вопреки всем умствованиям людей ничтожных, иначе душа брошена
в наше тело для того только, чтоб оно питалось и
двигалось — что такое были бы все цели, все труды человечества без любви?
В большой комнате, освещенной сальными свечами, которые тускло
горели в облаках табачного дыму, вельможи с голубыми лентами через плечо, посланники, иностранные купцы, офицеры гвардии
в зеленых мундирах, корабельные мастера
в куртках и полосатых панталонах, толпою
двигались взад и вперед при беспрерывном звуке духовой музыки.
Мимо протянулась трибуна, высокое деревянное здание
в двести лошадиных корпусов длиною, где
горой от земли до самой крыши, поддержанной тонкими столбами,
двигалась и гудела черная человеческая толпа. По легкому, чуть слышному шевелению вожжей Изумруд понял, что ему можно прибавить ходу, и благодарно фыркнул.
«Голос тоже привязной», — стукнуло
в коротковском черепе. Секунды три мучительно
горела голова, но потом, вспомнив, что никакое колдовство не должно останавливать его, что остановка — гибель, Коротков
двинулся к лифту.
В сетке показалась поднимающаяся на канате кровля. Томная красавица с блестящими камнями
в волосах вышла из-за трубы и, нежно коснувшись руки Короткова, спросила его...
— Бежит кто-то сюда! — тихо шепчет Иван. Смотрю под
гору — вверх по ней тени густо ползут, небо облачно, месяц на ущербе то появится, то исчезнет
в облаках, вся земля вокруг
движется, и от этого бесшумного движения ещё более тошно и боязно мне. Слежу, как льются по земле потоки теней, покрывая заросли и душу мою чёрными покровами. Мелькает
в кустах чья-то голова, прыгая между ветвей, как мяч.
Я остался
в сенях, глядя
в щель на двор:
в сумраке утра натужно
горел огонь фонаря, едва освещая четыре серых мешка, они вздувались и опадали со свистом и хрипом; хозяин — без шапки — наклонился над ними, волосы свесились на лицо ему, он долго стоял, не
двигаясь,
в этой позе, накрытый шубой, точно колоколом… Потом я услышал сопенье и тихий человечий шепот...
— Вались, слышь, на господску… Барин приказал… Дворяна, видно, прибавил он
в раздумье и вдруг отчаянно заколотил трещоткой, как бы желая показать освещенному дому, что он охраняет его беспечное веселье по соседству с насторожившейся холодной пустыней. Стук его трещотки наполнил улицу и полетел вдаль,
в спутанную мглу реки и
гор. Когда же трещотка смолкла, то на улицу опять порхнули звуки оркестра, и тени на занавесках опять
двигались, подпрыгивали, встречались, отвешивали поклоны и расходились…
— Ну, ин, видно, так, — равнодушно подтверждали ямщики. Некоторое время они следили за поворачивавшимися огнями парохода, как бы обсуждая, что принесет им с собою эта редкая еще на Лене новинка: облегчение суровой доли и освобождение или окончательную гибель… Оба огня на кожухах исчезли, и только три звездочки на мачтах
двигались еще некоторое время
в черной тени высоких береговых
гор… Потом и они угасли… Над Леной лежала непроницаемая ночь, молчаливая и таинственная…
Микеша не ответил и только крепче налег на весла, так что они застонали
в уключинах… Лодка взмыла вперед, под килем забились и зажурчали ленские волны. Высокие
горы как будто дрогнули и тихо
двинулись назад… Темные крыши Титаринского станка скоро потонули за мысом.
— Гляди, вон там, под
горой, Островский идет, — сказал мне ямщик, указывая вдаль. Вглядевшись пристально
в пеструю полоску другого берега, я действительно увидел на воде тихо двигавшуюся лодочку, а по камням, часто теряясь между ними,
двигалась, как муравей, черная точка. Это Островский тащил лодку лямкой.
Чуть встало солнце, нас подняли. Солдаты, кряхтя и зевая, вставали. Было холодно; большинство, продрогнув, тряслось как
в лихорадке. Роты собрались у фонтана, и оба наши батальона (2, и 3)
двинулись к
горе.
Друзья! Дадим друг другу руки
И вместе
двинемся вперед,
И пусть, под знаменем науки,
Союз наш крепнет и растет…
Не сотворим себе кумира
Ни на земле, ни
в небесах,
За все дары и блага мира
Мы не падем пред ним во прах.
Жрецов греха и лжи мы будем
Глаголом истины карать,
И спящих мы от сна разбудим
И поведем за ратью рать.
Пусть нам звездою путеводной
Святая истина
горит.
И верьте, голос благородный
Недаром
в мире прозвучит.
Доказательства бытия Божия вообще уже самым появлением своим свидетельствуют о наступлении кризиса
в религиозном сознании, когда по тем либо иным причинам иссякают или затягиваются песком источники религиозного вдохновения, непосредственно сознающего себя и откровением, но та вера, которая призывается сказать
горе: «
двинься в море» [«Иисус же сказал им
в ответ:…если будете иметь веру и не усомнитесь… то… если и
горе сей скажете: поднимись и ввергнись
в море, — будет» (Мф. 21:21).], не имеет, кажется, ровно никакого отношения к доказательствам.
Роща или, вернее, лес этих плантаций кончился, начался спуск, и коляска въехала
в дикое ущелье между отвесно поднимающимися
горами. По бокам, на этих отвесах, гордо поднимали свои верхушки высокие пальмы различных видов, преимущественно кокосовые, развесистые тамаринды, пихты и великаны секвойи.
В ущелье было прохладно. Коляска
двигалась медленно по узкой дороге, загроможденной камнями. И доктор, и Володя были
в восторге, любуясь этой роскошью растительности и мрачным видом ущелья.
Испробовав всех этих диковин, моряки напали на чудные, сочные мандарины. Кто-то сказал, что недурно бы выпить чайку, и все
двинулись в гостиницу. Там уже собрались остальные товарищи, ездившие
в горы. Они рассказывали о своей экскурсии чудеса. Какая природа! Какие виды!
Пластом лежит на голой земле.
Двинуться с места не может, голосу не
в силах подать, лежит один-одинехонек, припекаемый полуденными лучами осеннего солнца. Ни на
горе, ни под
горой никого нет, стая галок с громким криком носится
в высоте над головой миллионщика. Лежит гордый, своенравный богач беспомощен, лежит, всеми покинутый, и слова не может промолвить. Тускнеет у него
в очах, мутится
в голове, ни рукой, ни ногой шевельнуть не может. Забытье нашло на него…
Ты видишь, как приветливо над нами
Огнями звезд
горят ночные небеса?
Не зеркало ль моим глазам твои глаза?
Не все ли это рвется и теснится
И
в голову, и
в сердце, милый друг,
И
в тайне вечной
движется, стремится
Невидимо и видимо вокруг?
Пусть этим всем исполнится твой дух,
И если ощутишь ты
в чувстве том глубоком
Блаженство, — о! тогда его ты назови
Как хочешь: пламенем любви,
Душою, счастьем, жизнью, богом, —
Для этого названья нет:
Все — чувство. Имя — звук и дым…
Кто мог изобразить эту картину, для которой моя мать послужила идеалом, и, наконец, что представляет вся эта сцена,
в которой все казалось живым и
движется, опять кроме ее, кроме этой святой для меня фигуры, которая стояла неподвижно, склонив под чем-то свою головку — знакомое, прелестное движение, к которому я так привык, наблюдая ее
в те минуты, когда она слушала о чьем-нибудь
горе и соображала: как ему помочь и не остаться к нему безучастным…
Милица попробовала приподняться, встать на ноги. Положительно она была
в силах сделать это, хотя и с большим трудом. Сон или долгое забытье подкрепили девушку. Боли
в плече почти не чувствовалось сейчас, но зато мучительно
горела и ныла голова… И тело было, как
в огне. Медленно, шаг за шагом
двигалась она теперь вдоль по пролеску.
Часто по вечерам, когда уже было темно, я приходил к их дому и смотрел с Площадной на стрельчатые окна гостиной, как по морозным узорам стекол
двигались смутные тени; и со Старо-Дворянской смотрел, перешедши на ту сторону улицы, как над воротами двора,
в маленьких верхних окнах антресолей, —
в их комнатах, —
горели огоньки.
Евлампий Григорьевич скинул статс-секретарскую шинель с одного плеча. Его правая рука свободно
двигалась в воздухе. Шитый воротник, белый галстук, крест на шее, на левой груди — звезда, вся
в настоящих, самим вставленных, брильянтах, так и
горит. Весь выпрямился, голова откинута назад, волосы как-то взбиты, линии рта волнистые, возбужденные глаза… Палтусову опять кажется, что зрачки у него не равны, голос с легкой дрожью, но уверенный и немного как бы вызывающий… Неузнаваем!
Султановский обоз перебрался через речку и потянулся по пашням к Мандаринской дороге.
Двинулся наш. Спуск к речке был крутой. Подъем еще круче. Лошади вытягивали зады и скользили ногами, свистели кнуты, солдаты, облепив повозки, тянули их
в гору вместе с лошадьми.
Посреди реки
горел огненный сноп, он отражался
в ней от пучка лучины, зажженной на корме челнока, и едва
двигался по водам вместе с ним.
Роскошно одетые кавалеры, еще более нарядные красавицы дамы, все это
движется в плавном и красивом танце. Парча, золото и драгоценные камни — все смешалось, все
горит, блестит и сверкает не меньше огней хрустальных люстр, подвешенных к потолку зала.
Дождь между тем все лил и лил. Ночи были темные, непроглядные. Холодный северный ветер уныло завывал
в горах. Войска
двигались молча, черной массой, подобно тысячеголовому чудовищу. Изредка слышались проклятия по адресу Тугута, да невольно вырывавшийся крик неожиданности при падении
в бездонную пропасть выбившегося из сил или неосторожно поскользнувшегося товарища. Этот крик, да крестное знамение товарищей были ему надгробною молитвою. Чудовище ползло дальше.
Двигался туман и огни, и опять о грудь Павла бились плечи женщины и перед глазами болталось большое загнутое перо, какие бывают на погребальных колесницах; потом что-то черное, гнилое, скверно пахнущее охватило их, и качались какие-то ступеньки, вверх и опять вниз.
В одном месте Павел чуть не упал, и женщина поддержала его. Потом какая-то душная комната,
в которой сильно пахло сапожным товаром и кислыми щами,
горела лампада, и за ситцевой занавеской кто-то отрывисто и сердито храпел.
И вновь металась женщина,
горя в дикой радости своей, как
в огне. И так наполнила своими движениями комнатку, как будто не одна, а несколько таких полубезумных женщин говорило,
двигалось, ходило, целовало. Поила его коньяком и пила сама. Вдруг спохватилась и даже всплеснула руками.
Спичка сверкнула и секунду
горела ярким, белым светом, выделяя из мрака только державшую ее руку, как будто последняя висела
в воздухе. Потом стало еще темнее, и все со смехом и шутками
двинулись вперед.
Тогда Зенон, не желая ничем прибавлять розни, коротко ответил ближе стоявшим, что он имеет обычай молиться
в благоговейном молчании, но не осуждает и тех, которые любят поднимать к небу и глаза и руки, нужно только, чтобы руки молящихся были чисты от корысти, а душа — свободна от всякого зла и возносилась бы к небу с мыслью о вечности. Тогда
в ней исчезает страх за утрату кратковременной земной жизни и…
гора начинает
двигаться…